Татьяна Георгиевна. Маленькая, серенькая, как мышка, бодренькая старушка. Короткие седенькие волосы и по-детски доверчивая щербатая улыбка. Кипятила на кухне закопченый синий эмалированный чайник, что-то варила в кастрюльках. Надолго замирала перед окном во двор-колодец, глядя на трещины в штукатурке противоположной стены. Что видела в ней? Бог весть… Когда хоронили деда, осталась сидеть со мной, четырехлетним, долго рассказывала мне что-то очень смешное… Под конец жизни, когда ей было уже больше девяноста, она, как многие одинокие старики, приобрела привычку думать вслух. Стоит перед окном и шепчет… «Плохое теперь время, теперь нас все забыли. Отец был жив — при Отце не та-ак было… Как вот тогда? Купила Маша кастрюльку хорошую, мы такую позволить не могли. Я Володичке скажу, Володичка сядет, напишет, Они приедут и Заберут этих… Вещи из комнаты… да, хорошие вещи… тоже увезут, а из их стола на кухне мы и заберем, что не увезли. Кастрюльку, да… А теперь пишу, а не едут… Был бы Отец жив, да Володичка…
Умерла тихо, незаметно, как жила.
Мария Павловна. Петербургская старуха с безукоризненным русским языком, в роговых очках и вытертом плюшевом халате. Ее отец расписывал Спаса на крови — «он, Димочка, писал третий лик во втором ряду — а это дорогого стоило, понимаешь ли». Рассказывали, что умирала она очень тяжело, кричала, звала на помощь. Через несколько часов соседи вызвали «Скорую», «Скорая» и забрала труп.
Григорий Григорьевич. Отставной летчик лет шестидесяти, энергичный и целеустремленный. Ненавидел обеих соседок лютой ненавистью — непонятно за что. Делал им мелкие коммунальные гадости, с удовольствием ругался с ними, воевал на равных. Очень любил Индию, чуть ли не наизусть знал «Махабхарату», полкомнаты его было завешано листами чеканки, собственноручно им сделанной — Шива, Кришна, ракшасы… Держал скочтерьершу, похожую на щетку. Скочтерьершу звали Сита. В последние пять лет жизни он, что называется, потянулся к корням, вспомнил своих предков-казаков, обратился в петербургское казачье землячество, выхлопотал себе чин хорунжего. У него стали гостить хлопцы из Приднестровья, приезжавшие в Ленинград по каким-то смутным делам, как-то связанным с тогдашней смутной войной. Особенно запомнился мне, шестнадцатилетнему, один парнишка, мой ровесник, с открытым светлым лицом и голубыми глазами, казачий сотник, увлеченно рассказывающий, как Наши допрашивают Врагов в Холодной. Умер Григорий Григорьевич неожиданно — сердце отказало.
Я уже несколько лет не живу в этой квартире. Начинаю забывать этих людей, их шаги по коридору, их голоса, их манеру открывать входную дверь, даже их имена вспоминаю с трудом. Но иногда, ночью, очень хочется вернуться в тот дом, в тот мир, где они жили. Туда, откуда я родом.
Я ее тоже помню
И лестницу и кафель и кучу звонков под дверью и окна во двор. И черный ход с кучей ведер под дверью, и столы со старушечьими игрушками — банками, баночками и стираными пакетиками. И хорунжего помню и гостей его в штанах с лампасами…
А у нас была страшная чугунная столетняя ванна и огромная кухня, где можно было кататься на велосипеде (что я и делала Ж:-) и тридцатиметровая комната с аркой на входе и лепниной на потолке и туалетный столик с витыми ножками «от прежних хозяев» и вид с шестого этажа на Петроградскую сторону, аллею с тополями и фонарями, а из мансарды — даже на кусочек Невы. Помню двери в «старушечью» часть квартиры — из выпуклого, зеленоватого, прозрачного на вкус стекла, помню скрип и писк огромных кухонных половиц, помню запах лохматой пыли. Помню старушку еврейку Этель Ефимовну и алкоголика дядю Колю. Помню, что квартира была «раковой» — четыре человека за два года — и мама страшно боялась. Помню огромные двери, обитые изнутри красной грубой клеенкой, помню общий коммунальный зеленый телефон — 2334274, помню соседского дога с длинным хвостом… И могла бы вспоминать долго, но дитя хочет мыть попу и кушать незамедлительно Ж:-)